Дорогой Валентин Григорьевич!
Вы написали письмо от руки! Преклоняюсь перед Вами! Раза три начинал писать ручкой, но бросил попытки, потому что сам, к сожалению, не могу разобрать то, что написал. Прошу прощения за то, что печатаю. Поверьте, это не признак неуважения.
Всем коллективом нашего маленького Театра для детей и молодёжи благодарим Вас за разрешение, нет, этого мало, за счастье работы над Вашей прозой!
В эпоху потерянных критериев так хочется вернуться к ценностям, которые и Вы, и мы считаем вечными! Всё написанное Вами настолько глубоко и многослойно, что перед театром всегда встаёт проблема, как, не потеряв тональность Ваших авторских размышлений, которые зачастую не менее важны, чем сюжетная линия, сохранив аромат языка, с любовью относясь к важным для Вас и для нас деталям, подробностям, всё-таки сконцентрироваться на теме, и заразить ею зрительный зал, объединив в финале общей эмоцией, смею надеяться, потрясением.
Для нас главное – Совесть. Мы живы, пока жива она. Но как её измерить? Кто может утверждать, что он истинный её носитель? Сложность и мудрость произведения в том, что здесь нет двух цветов – чёрного и белого, — нет примитивного деления на положительных и отрицательных, у каждого персонажа есть загадка, своё субъективное оправдание, симпатии меняются в процессе чтения, стало быть, и на протяжении спектакля должны переливаться, меняться местами. И всё-таки у каждого из них, да и у нас, есть некий Высший Долг, не исполнив который, мы опустошим души.
Надо признаться, что, живя в 70-х в Ленинграде, учась у Г.А.Товстоногова, помню, с какой любовью говорил о Вас Георгий Александрович, как он ценил каждую Вашу новую опубликованную прозу. А после «Прощания с Матёрой» сказал, что по глобальности проблемы он подобного до сих пор не читал. Да и мы, его студенты и аспиранты, тоже. Конечно, я видел «Последний срок» в моём любимом Большом Драматическом в постановке Евгения Алексеевича Лебедева. И очень хорошо помню Зинаиду Шарко в роли старухи Анны, Таню Тарасову в роли Миронихи, Андрея Толубеева в роли Михаила. Спектакль понравился, но как-то не соединялось, почему Зинаида Шарко тексты от Автора говорила ясно и чётко, как актриса, а потом, играя старуху, меняла качество речи. Одно противоречило другому.
Видел «Последний срок» во МХАТе. И до сих пор помню, как ни странно Чернова в роли Автора. Он назывался тогда – есть такой на театре термин — «тёплым актёром». Если роль была чёрствой, он её утеплял. И, тем не менее, прекрасные авторские тексты слышались в его исполнении, как назидательные. И не покидал вопрос: кто он такой? Сам Валентин Григорьевич? Сосед по деревне? Кто?
Следую совету Товстоногова: стараться запомнить первые впечатления от прочтения.
Я помню их с 70-х. Вот они. Невозможно оторваться. И, если это происходит, то только для работы души. И ещё юмор. Не поверхностный, не репризный, а мой любимый, из взаимоотношений. А в конце плачешь.
Почему же этого не было ни в БДТ, ни во МХАТе, ни в телевизионном спектакле Новосибирского театра?
Но если уж признаваться, то до конца. Уже тогда в 70-х я заболел «Последним сроком». И, уехав в Севастополь, работая в театре Луначарского, в 79-м поставил спектакль. Не знаю, слышали ли Вы о нём? Театр был скромный. Мы не были ни на фестивалях, ни на гастролях в больших городах, но спектакль шёл много лет, а с ансамблем актёров мы подружились на всю жизнь. Светлана Фёдоровна Рунцова, тогда 45-летняя, маленькая, худенькая, хрупкая принесла такой свет, такую силу души, что роль Анны стала её лучшей ролью. И с тех пор лучше не было. Так её и прозвали и в театре, и дома – «Старуня». В прошлом году она ушла. Мы звонили изредка друг другу, чаще писали, и всегда говорили о Вас, о том, что месяцы работы над «Сроком» были самыми счастливыми в нашей жизни.
— С.М. , а можно я не буду вообще играть руками? Они натруженные за долгие годы. Лежат на коленях спокойно и всё. А, знаете, как мама моя на кровати сидела? Вот так. Ноги не доставали до земли, и одна чуть поджимала другую.
— А знаете, в роли должна быть вся палитра, вся гамма. В Новосибирске лежит «Родина-Мать» и учит-учит-учит. Но тогда Мирониха права: «Хоть бы ты померла, чё ли!» Не надо одной краски! И беспомощная, когда сложно слово выговорить, и смешная, и трогательная, и окрепшая. И мудрость, и самоирония. И жалко её, но ведь как иногда и трудно со стариками. Всё должно быть. Но знаете, что поищем ещё? Ведьму. Когда узнала, что Таньчоре отправлена телеграмма, чтоб не приезжала, когда обвиняет Михаила, мол, тот хочет её смерти – ведьма! А потом мы понимаем почему: последнюю волю отняли! Святое! И сама переступила черту. А потом стыдно, не за детей, которые не хотят забирать к себе, нет, за саму себя. И новый поворот в роли – последнее утро. Крыльцо. Таньчора.
Если зритель, читая программку, не видит там Таньчоры, он теряет интригу дальнейшего. Мелочь? Нет. Антракт во МХАТе.
— Видишь, в программке нет младшей дочки. Не приедет она. Всё ясно.
Вы даёте в прозе все основания сочинить сцену приезда.
А знаете, дорогой Валентин Григорьевич, как плакал зал от счастья, что Таньчора всё же приехала! И как ахал, что это не Таньчора, а видение. Показалось. Надя, а не Таньчора. «Что-то я тебя с Таньчорой путать стала».
Встречаюсь с людьми, которые помнят эту сцену до сих пор. И считают тот спектакль одним из самых запоминающихся театральных потрясений.
В одном из писем Светлана Фёдоровна рассказала, как однажды в Севастополе после спектакля к ней за кулисы пришёл растроганный Вячеслав Тихонов. Он снимался в каком-то фильме, и вот зашёл на спектакль. Он говорил о катарсисе, о том, как редко сегодня театр очищает, что этот спектакль надо снимать на плёнку, а не Новосибирский. Он сказал, что поначалу трудно втягивался, потом втянулся, и вдруг поймал себя, что где-то засмеялся, потом даже неприлично, от актёрской заразительности, от небанальности, парадоксальности отношений, а потом, начиная со сцены с Таньчорой и до финала, плакал. И весь спектакль прошёл, как миг. Здесь тот Распутин, которого он читал.
Нет радости от современных пьес. Нет темы, про которую можно сказать – Вечная! Да, владеют языком, да, приблизительно органично, достоверно. Но беда в приблизительности и языка, и темы.
Когда-то в Севастополе комиссии одна за другой не разрешали мне выпускать «Последний срок», обвиняя и Вас, и меня в мелкотемье. На самом деле, они заставляли Театр ставить партийное мелкотемье. Уже нет тех чиновников, а Ваша проза пережила эпохи, и будет жить всегда!
Если б Вы видели, как молодое поколение нашего театра слушало инсценировку! Как когда-то я сам, как Тихонов. Мы прикасаемся к Настоящему! Спасибо Вам за это!
Внимательно прочёл все Ваши поправки, всё принимаю. Но одна просьба остаётся:
Давайте останемся в той эпохе, которую Вы описали.
Мы относимся к Вашему произведению, как классике, с замечательным русским языком, где каждая Ваша мысль требует нашей исследовательской работы. Мы постараемся, насколько это в наших силах! Классика для нас – это не осовременить, это разгадать Автора. Классика, как говорил Георгий Александрович, это не сухая традиция, это современное произведение на историческую тему. Я не поклонник спектаклей, когда, скажем, Островского переносят в наши дни. Если ты чувствуешь, что проблема больная, ставь про то время, а боль прорвётся! Так же и с «Последним сроком». Надо делать про то время, какое Вы описали. Тем сильнее пробьётся тема сегодня.
Не смею Вас более утомлять! Извините за многословность! И ещё раз за то, что воспользовался печатью. Счастлив за возможность общения!
Всего Вам самого-самого доброго! С уважением! Семён Лосев